Игорь Коваленко | 23:45 02.07.2017 | 4749
Она говорит о себе: «Я – художник–монументалист» — и добавляет иронически: «Свои картины я пишу шваброй». Ее творчество достаточно широко известно и востребовано, саму же художницу публика практически не знает – видимо, в силу ее замкнутого, почти затворнического образа жизни. Поначалу кажется – таков и ее характер, однако при дальнейшем общении понимаешь, что «сокрытие сокровенного» свойственно Ольге Блок лишь в некоторой степени. Все, что художница представляет внешнему миру, отличается той духовной и нравственной твердостью, скрывать которую просто бессмысленно – как бессмысленно отказываться от собственных благородных поступков. Тем более удивительно сочетание столь незыблемой моральной и творческой незапятнанности с таким же явным эмоциональным надломом, что звучит печальным аккордом и в мелодии ее творчества, и в ней самой как личности. Впервые оказавшись в ее доме, тотчас вспоминаешь пресловутую «башню из слоновой кости» — лучшее пристанище для занятия чистым искусством. Ольга живет вдвоем с мужем в небольшом двухэтажном особняке, обнесенном высокой каменной стеной, разводит японский сад, почти не выходит из дому и по восемь – десять часов в день работает в своей мастерской. Если же ей предстоит роспись стен и приходится на время покидать свой дом, Ольга с некоторым удивлением воспринимает окружающую жизнь. Конечно, она всегда помнит, что эта жизнь существует, но пусть лучше все остается на своих местах – художник и мир…
— Ольга, понятие «художник-монументалист» не очень-то связывается в сознании с такой изящной, даже хрупкой женщиной.
— Ты не первый, кого это удивляет, и, боюсь, не последний. Дело, как мне кажется, в том, что у нас смешивают два понятия – живопись монументальную и живопись станковую. На самом же деле это абсолютно разные вещи. Первая – по определению – предполагает масштабность полотна, вторая же – масштабность изображения вне зависимости от размеров поверхности, с которой работает художник, она может иметь и небольшие размеры. Станковая живопись – это, если можно так выразиться, имитация с помощью покрытого красками холста некоего отверстия в стене. Выражаясь более высоким слогом, это окно, распахнутое в мир. Лично для меня это не представляет особого интереса, ведь при наличии желания и определенных навыков открыть окно – достаточно нехитрая штука. Монументальная живопись, то есть роспись стен, предполагает принципиально иной подход к делу. Это уже преобразование пространства – задача, на мой взгляд, куда более сложная и интересная, чем его простое изображение, прерогатива прикладного искусства (в отличие от искусства академического, к которому всегда тяготела станковая живопись). Здесь мы берем стену и работаем с ней, чисто изобразительными приемами преобразуем двухмерное пространство в трехмерное – и самое главное, плоскость при этом все равно остается плоскостью.
— То есть, попросту говоря, обманываем зрителя?
— Слово «обман» носит негативный характер, поэтому я бы предпочла заменить его словом «иллюзия». Впрочем, суть от этого абсолютно не меняется, и я не вижу, почему этого надо бояться. Весь мир не более чем наше представление о нем – это я тебе говорю как убежденный метафизик. А искусство, в особенности изобразительное – это иллюзия в чистом виде уже по самой своей сути. Возьмем хотя бы эпоху Возрождения. Тогда художники, в основном, работали не с холстами, а выполняли роспись стен, то есть занимались прикладным искусством в чистом виде. Так вот, весь Ренессанс – от Джотто до высоких маньеристов – монументальная живопись уникального качества, колоссальная пространственная «обманка», где благодаря мастерскому использованию перспективы трехмерное пространство на стене выглядит потрясающе реальным, пока не коснешься его рукой – и вместе с тем оно абсолютно иллюзорно. Видимо, это как раз тот случай, когда «всех истин нам дороже нас возвышающий обман». Я не знаю, может ли быть что-либо в нашей жизни выше искусства. И чем лучше этот обман удался (ну вот, ты все-таки вынудил меня произнести это слово), тем выше искусство, тем совершеннее мастерство художника.
— Ты создала множество настенных панно, росписей, фресок и даже театральных декораций. Но, вероятно, большей частью все же приходится работать с холстами?
— Разумеется, потому что сейчас не эпоха Возрождения, и заказы на роспись стен, особенно в последнее время, к сожалению, случаются не так часто, как хотелось бы. Поэтому сейчас я, в основном, работаю с холстами, причем не обязательно большими. Но это абсолютно не означает, что я отхожу от монументализма. Дело в том, что у него свои, принципиально другие способы изображения. Если «под рукой» нет большой стены, можно и на маленьком куске холста создать свой внутренний масштаб, который сразу будет заметен. В этом, кстати, даже есть свой плюс – стену ведь на выставку не потащишь, а картины – запросто.
— Раз уж ты коснулась этой темы…Я знаю, что у художницы Ольги Блок, мягко говоря, двоякое отношение к выставкам.
— Настолько двоякое, что это, наверное, уже можно называть раздвоением личности (смеется). Мои картины рассчитаны на интимное общение, а не на «ознакомление» во время спринтерской пробежки по выставке. Ведь и характер человека узнаешь далеко не сразу, и хороший коньяк должен быть выдержанным (эти утверждения, кстати, тоже проверены временем). Поэтому мне иногда кажется, что мой самый благодарный зритель – это сотрудники музеев и галерей, где проходят выставки. Они смотрят на картину день, смотрят другой, неделю, и, в конце концов, вступают с ней в собственные взаимоотношения. А потом, когда я забираю работы, они подходят ко мне и говорят – нам кажется, что без них мы осиротели. И еще: на выставке непременно слышишь чужие мнения о своих картинах – и далеко не всегда положительные…
— А художника, как известно, обидеть легко.
— Легче, чем ты думаешь. Я ведь жутко ранимый субъект, и для меня личная обида – это, в общем-то, ерунда, а когда ругают роспись стен или картины, выполненные мною, – это страшное оскорбление. Я очень этого боюсь – в основном потому, что стану потом рефлексировать.
— Ну, я думаю, положительных отзывов намного больше?
— Ты знаешь, меня они тоже не особенно радуют — я им не верю. Я не верю комплиментам, потому, что комплименты – это лесть, а, значит, мое творчество осталось неоцененным. Для меня существует единственный критерий оценки моих работ – то, насколько мне бывает жаль с ними расставаться
— И все же ты принимала участие, по-моему, в семи выставках?
— В восьми. Про одну даже сняли фильм — «Рапсодия для флейты с контрабандой». Это было в 1993 году в Царском селе. Тогда я контрабандой провезла через таможню 18 лучших своих работ в ящиках для съемочной аппаратуры. Сейчас, кстати, с этим проще – в инстанции по вывозу картин ставят штамп — «художественной ценности не представляет», и – вези, куда хочешь. Все очень просто, но как-то унизительно. Да, так вот, — я не принимала участие, а у меня было восемь персональных выставок. В «групповухе» несколько раз действительно участвовала, но очень давно, по молодости, это не считается. Если уж выставлять свои картины – то только индивидуально. А выставлять все-таки приходится, поскольку картины для меня способ мыслить и разговаривать, а разговор невозможен при отсутствии собеседника. Такое вот возникает противоречие, почти антагонистическое: с одной стороны, меня безумно пугает собственная душевная оголенность, с другой – я не могу все это держать в себе. Я прекрасно понимаю, что творю для себя и своих единомышленников, круг которых достаточно узок. И если выставка дает какой-то шанс этот круг расширить, то почему бы им не воспользоваться. Плюс, конечно, шанс – и вполне реальный – продать свои картины.
— То есть «не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»?
— Не только можно, но и должно. Если есть люди, которые хотят и могут купить мои картины – я с удовольствием предоставляю им эту возможность, хотя и не всегда. Часть картин я вообще не продаю – они написаны только для себя и о своем, о том, что касается лишь меня (и в этом я, наверное, тоже не оригинальна). Деньги же воспринимаю не как критерий оценки творчества художника, а как необходимое условие его существования, без которого пока никто еще не научился обходиться.
— Вероятно, для того, чтобы продаваться, нужно «торговать имиджем», постоянно участвовать в «тусовках»?
— Вероятно, да, но это – не для меня. Я полагаю, что нужно выбрать что-то одно: либо «тусовку», либо работу. Живопись, будь то картины или роспись стен, нужно создавать, а не говорить о ней – если ты, конечно, художник, а не критик. Моя задача — писать картины, а продавать их должен другой человек. Вот он пусть и торгует моим имиджем, как сочтет нужным – в своих и в моих интересах. Однако я, как человек старой культурной формации, вряд ли когда-нибудь преодолею комплексы по поводу разговоров на эту тему.
— Вернемся к твоему творчеству. Критики единодушно отмечают огромное влияние, которое оказал на тебя модерн.
— Что ж, они совершенно правы. Все началось в юности, когда я оказалась в Питере, тогда еще Ленинграде. Там просто невозможно не подпасть под очарование модерна – и я не избежала этой участи, за что и благодарна судьбе. Началось с архитектуры: здания, построенные на рубеже ХIХ-ХХ веков, и в том числе роспись стен внутри, настолько прекрасны, что при взгляде на них сжимается сердце… Потом «наложились» живопись, литература, музыка, театр…В то время модерн был не особенно популярен у официальной пропаганды, так как напрямую связывался с декадансом, а слово «декаданс» носило резко негативный характер. Для меня же декаданс – это отнюдь не всеобщий упадок, как его тогда принято было трактовать. Грусть и даже печаль – нормальное душевное состояние человека в некоторые периоды его жизни. Если человек неизменно весел, это, мягко говоря, заставляет усомниться в его адекватности. Но даже не это главное. Модерн – это, прежде всего, воплощенный, я бы даже сказала, воинствующий эстетизм, утверждающий, что жизнь немыслима без окружающей человека красоты – именно этим он мне и близок. Вообще, рубеж ХIХ-ХХ веков – это то время, в которое по-настоящему стоило жить.
— Ты действительно хотела бы жить в ту эпоху?
— Я не сказала – «хотела бы», я сказала – «стоило». Мне самой абсолютно все равно, в какое время жить, потому что для меня субъективно не существует понятия времени. Я просто не понимаю, что это такое. Есть некая точка, в которой находится человек, и с физической точки зрения она движется по некой прямой в одном направлении с постоянной скоростью. Но, поскольку мир, как я уже говорила, это наше представление о нем, мысленно я в любой момент могу оказаться в любой точке этой прямой. Поэтому мое время всегда — «zero».
— Да, это – цитата из твоего альбома «Метафизика живописи», где репродукции картин перемежаются короткими эссе в два–три предложения. Не значит ли это, что тебе не хватает изобразительных приемов для самовыражения?
— И да, и нет. Тексты здесь играют очень важную роль, тем более, что в роспись стен ты их никак не вставишь. Дорога между замыслом и его воплощением в образ очень длинна и извилиста. Иногда я обдумываю картину несколько лет, прежде чем взяться за кисть. В процессе работы появляются мысли, которые нельзя полностью выразить на холсте – точнее, можно выразить, но нельзя понять. Эти тексты – своего рода указание того, как начиналась дорога, по которой я шла, эмоция, выраженная еще раз, но только словами.
— Для твоих картин характерны свойственные модерну изысканность линий, богатство оттенков и тщательность проработки деталей, а эссе, напротив, отличаются лаконичностью и четкостью мысли, они минималистичны, как японские хокку.
— На самом деле модерн и минимализм — это две стороны одной и той же медали. До 1856 года европейцы не знали японского искусства…
— Кроме голландцев…
— Да, кроме голландцев, но они уже сказали свое главное слово в искусстве двумя столетиями раньше. И когда в Европе, наконец, открыли японское искусство, сочетающее в себе одновременно сложность и простоту, это было настоящим шоком. Это был новый, абсолютно иной подход — ведь японцам нужен был весь мир. Их домики были полностью открыты внешним впечатлениям, мир свободно проникал в них. Японцы попросту жили внутри природы. И, не в силах сразу полностью постичь их мировоззрение, европейцы «разделили его надвое». Сначала возник модерн с его роскошными округлыми «растительными» линиями (их еще называют «удар бича»), которые действительно можно было позаимствовать только у природы. В течение трех десятилетий модерн безраздельно властвовал умами – и сердцами. А потом люди, видимо, устали от его сложности – а он действительно был сложен – и плавные, изысканные линии модерна под влиянием стремления к упрощению мягко, но верно приобрели угловатость ар-деко. Потом был еще более упрощенный конструктивизм, а затем – минимализм с его декларацией «простоты, пустоты и чистоты». От экстерьера японских домиков мы пришли к их интерьеру – круг замкнулся.
— Я вижу, что твое увлечение модерном распространяется не только на творчество, но и на обстановку в доме.
-Да, вся мебель и предметы обихода в нашем доме – и даже некоторая бытовая техника – антикварного происхождения. Есть вещи разного «возраста» — самая ранняя датируется второй половиной шестнадцатого века – но в основном это действительно модерн, в крайнем случае – ар-деко. Дело в том, что лишь вещи, созданные до начала двадцатых годов прошлого века, и роспись стен в том числе, несут на себе печать индивидуальности своих создателей. Дальше даже выдающиеся мастера большей частью вынуждены были работать «на поток» — и из вещей исчезла душа. А ведь в искусстве главное – неповторимость и неповторяемость. Время изменилось, дом стал «машиной для жилья» — а какая жизнь может быть в машине? Продукты современных технологий могут удовлетворять разве что тех, кому некогда взглянуть на окружающий мир. Модерн был последним стилем, когда люди не жалели времени на себя.
— Следующий вопрос будет достаточно тривиальным: каково твое отношение к так называемым культовым личностям в искусстве?
— Я не понимаю, как можно говорить о культовых личностях в искусстве, если само искусство – абсолютно субъективная вещь. В искусстве, безусловно, есть личности выдающиеся, есть даже личности космические, но это совсем другое, и их можно пересчитать по пальцам. В живописи это Брейгель – я полагаю, это даже не нужно доказывать, в музыке – Шнитке. Из тех, с кем мне довелось общаться, самый выдающийся человек – Эрнст Неизвестный. Это было в 1985 году, когда я жила в Воркуте, и он приехал туда с проектом колоссального памятника жертвам сталинских репрессий. Я не могу назвать его космической личностью, но это, безусловно, самый свободный из всех людей, которых я когда-либо встречала. После полутора часов общения с ним я поняла, до какой степени я сама несвободна, потому что свобода — это, прежде всего, знание, информация, которой все мы тогда были полностью лишены. Я поняла, что живу на уровне земли и даже еще ниже, и если ничего не изменится, я никогда не увижу звезд. Потому что, если у человека нет прошлого, у него нет будущего.
— Почти как у бывшего классика: «коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех богатств, которые выработало человечество».
— Если заменить «коммунист» на «культурный человек», я готова подписаться под этим высказыванием. Знание мировой культуры, развитый интеллект – это то необходимое (хотя отнюдь не достаточное) условие, без которого человек не имеет права называться творцом.
— Художников принято спрашивать об их творческих планах.
— Планы у меня достаточно глобальные – я решила отойти от модерна. Я уже взяла от него все (или почти все), что было можно, и даже в какой-то мере от него устала. Работы, представленные на последней выставке, и выполненная недавно роспись стен, видимо, открывают новый период в творчестве художницы Ольги Блок (смеется) – ассоциативный. Что это такое? Общие принципы мне уже ясны, но не до конца сформулированы, так что говорить об этом сейчас несколько преждевременно.
— И последний вопрос: ты счастлива?
-Ты меня просто поставил в тупик. Я даже не знаю, что тебе на это ответить. Что такое в твоем понимании счастье?
— А в твоем?
— Не знаю…(после паузы) Наверное, творчество. Свободное творчество.
— Но ты ведь свободна в своем творчестве – значит, счастлива?
— Ну… (улыбается). Получается – да.
Беседовал Игорь Коваленко